Неточные совпадения
Неправильный, небрежный лепет,
Неточный выговор речей
По-прежнему сердечный трепет
Произведут в
груди моей;
Раскаяться во мне нет силы,
Мне галлицизмы будут милы,
Как прошлой юности грехи,
Как Богдановича стихи.
Но полно. Мне пора заняться
Письмом красавицы моей;
Я слово
дал, и что ж? ей-ей,
Теперь готов уж отказаться.
Я знаю: нежного Парни
Перо не в моде в наши дни.
— Скажи мне, — наконец прошептала она, — тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор как мы знаем друг друга, ты ничего мне не
дал, кроме страданий… — Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и опустила голову на
грудь мою.
Другая же
дама, очень полная и багрово-красная, с пятнами, видная женщина, и что-то уж очень пышно одетая, с брошкой на
груди величиной в чайное блюдечко, стояла в сторонке и чего-то ждала.
Нет, они не погасли, не исчезли в
груди его, они посторонились только, чтобы
дать на время простор другим могучим движеньям; но часто, часто смущался ими глубокий сон молодого козака, и часто, проснувшись, лежал он без сна на одре, не умея истолковать тому причины.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не
давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив руки на
груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
Попасть на доку надобно,
А толстого да грозного
Я всякому всучу…
Давай больших, осанистых,
Грудь с гору, глаз навыкате,
Да чтобы больше звезд!
Хотя бы бесчеловечные наши старосты хоть
дали бы нам обвенчатися; хотя бы ты, мой милой друг, хотя бы одну уснул ноченьку, уснул бы на белой моей
груди.
Услыхав это, Анна быстро села и закрыла лицо веером. Алексей Александрович видел, что она плакала и не могла удержать не только слез, но и рыданий, которые поднимали ее
грудь. Алексей Александрович загородил ее собою,
давая ей время оправиться.
Внезапные, надрывающие
грудь рыданья не
дали ей докончить речи — она повалилась лицом на траву и горько, горько заплакала… Все ее тело судорожно волновалось, затылок так и поднимался у ней… Долго сдержанное горе хлынуло наконец потоком. Виктор постоял над нею, постоял, пожал плечами, повернулся и ушел большими шагами.
Лидия села в кресло, закинув ногу на ногу, сложив руки на
груди, и как-то неловко тотчас же начала рассказывать о поездке по Волге, Кавказу, по морю из Батума в Крым. Говорила она, как будто торопясь
дать отчет о своих впечатлениях или вспоминая прочитанное ею неинтересное описание пароходов, городов, дорог. И лишь изредка вставляла несколько слов, которые Клим принимал как ее слова.
Она взяла сына, отвернулась и,
давая ему
грудь, проговорила почему-то в нос...
Самгин подошел к двери в зал; там шипели, двигали стульями, водворяя тишину; пианист, точно обжигая пальцы о клавиши, выдергивал аккорды, а
дама в сарафане, воинственно выгнув могучую
грудь, высочайшим голосом и в тоне обиженного человека начала петь...
Вбежали два лакея, буфетчик, в двери встал толстый человек с салфеткой на
груди,
дама колотила кулаком по столу и кричала...
Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой
дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шел прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки к
груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
Мы через рейд отправились в город, гоняясь по дороге с какой-то английской яхтой, которая ложилась то на правый, то на левый галс, грациозно описывая круги. Но и наши матросы молодцы: в белых рубашках, с синими каймами по воротникам, в белых же фуражках, с расстегнутой
грудью, они при слове «Навались!
дай ход!» разом вытягивали мускулистые руки, все шесть голов падали на весла, и, как львы, дерущие когтями землю, раздирали веслами упругую влагу.
— Мама, окрести его, благослови его, поцелуй его, — прокричала ей Ниночка. Но та, как автомат, все дергалась своею головой и безмолвно, с искривленным от жгучего горя лицом, вдруг стала бить себя кулаком в
грудь. Гроб понесли дальше. Ниночка в последний раз прильнула губами к устам покойного брата, когда проносили мимо нее. Алеша, выходя из дому, обратился было к квартирной хозяйке с просьбой присмотреть за оставшимися, но та и договорить не
дала...
Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей,
дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в
грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!
У
груди благой природы
Все, что дышит, радость пьет;
Все созданья, все народы
За собой она влечет;
Нам друзей
дала в несчастье,
Гроздий сок, венки харит,
Насекомым — сладострастье…
Ангел — Богу предстоит.
Дайте, укажите нам хоть один факт в пользу подсудимого, и мы обрадуемся, — но факт осязательный, реальный, а не заключение по выражению лица подсудимого родным его братом или указание на то, что он, бия себя в
грудь, непременно должен был на ладонку указывать, да еще в темноте.
Маслова хотела ответить и не могла, а, рыдая, достала из калача коробку с папиросами, на которой была изображена румяная
дама в очень высокой прическе и с открытой треугольником
грудью, и подала ее Кораблевой.
В ложе была Mariette и незнакомая
дама в красной накидке и большой, грузной прическе и двое мужчин: генерал, муж Mariette, красивый, высокий человек с строгим, непроницаемым горбоносым лицом и военной, ватой и крашениной подделанной высокой
грудью, и белокурый плешивый человек с пробритым с фосеткой подбородком между двумя торжественными бакенбардами.
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за
грудь. — О! быть буре, и
дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
Тогда казалось ему, что он любил Веру такой любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее такой же любви и к себе, какой она не могла
дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в
груди таких же сил, такого же огня и, следовательно, такой же любви, какая была заключена в нем и рвалась к ней.
Его пронимала дрожь ужаса и скорби. Он, против воли, группировал фигуры,
давал положение тому, другому, себе добавлял, чего недоставало, исключал, что портило общий вид картины. И в то же время сам ужасался процесса своей беспощадной фантазии, хватался рукой за сердце, чтоб унять боль, согреть леденеющую от ужаса кровь, скрыть муку, которая готова была страшным воплем исторгнуться у него из
груди при каждом ее болезненном стоне.
Подбежал народ, помогли
даме сойти с шарабана, подняли Рахметова; у него была несколько разбита
грудь, но, главное, колесом вырвало ему порядочный кусок мяса из ноги.
— Жаль, что мы незнакомы с вами, — начал он: — медику нужно доверие; а может быть, мне и удастся заслужить ваше. Они не понимают вашей болезни, тут нужна некоторая догадливость. Слушать вашу
грудь,
давать вам микстуры — совершенно напрасно. Нужно только одно: знать ваше положение и подумать вместе, можно ли что-нибудь сделать. Вы будете помогать мне в этом?
Это было сказано так нежно, так искренно, так просто, что Лопухов почувствовал в
груди волнение теплоты и сладости, которого всю жизнь не забудет тот, кому счастье
дало испытать его.
Правда, подчас кажется, что еще есть в
груди чувства, слова, которых жаль не высказать, которые сделали бы много добра, по крайней мере, отрады слушающему, и становится жаль, зачем все это должно заглохнуть и пропасть в душе, как взгляд рассеивается и пропадает в пустой
дали… но и это — скорее догорающее зарево, отражение уходящего прошедшего.
Я слыхал даже, что ее хотели присудить к наказанию, но, слава богу, прошло так; зато уж дети ей проходу не стали
давать, дразнили пуще прежнего, грязью кидались; гонят ее, она бежит от них с своею слабою
грудью, задохнется, они за ней, кричат, бранятся.
И в хороводах, и на боях везде бывал горазд Алеша Мокеев. Подскочил к одному Мотовилову, ткнул кулаком-резуном в
грудь широкую, падал Сидор назад, и Алеша, не
дав ему совсем упасть, ухватил его поперек дебелыми руками да изо всей мочи и грянул бойца о землю.
Комната еще не выметена, горничная взбивает пуховики, в воздухе летают перья, пух; мухи не
дают покоя; но барыня привыкла к духоте, ей и теперь не душно, хотя на лбу и на открытой
груди выступили капли пота.
—
Дай мне сроку два месяца… Два месяца только…
Дай хорошенько одуматься… Дело не простое… Великое дело!..
Дай сроку, матушка… — и зарыдала, припав головой к Манефиной гру́ди.
В унынье тяжком и глубоком
Она подходит — и в слезах
На воды шумные взглянула,
Ударила, рыдая, в
грудь,
В волнах решилась утонуть —
Однако в воды не прыгнула
И
дале продолжала путь.
Опять та же сила, не
давая ему коснуться дна и побыть в прохладе, понесла его наверх, он вынырнул и вздохнул так глубоко, что стало просторно и свежо не только в
груди, но даже в животе.
— Что ты, барин, как можно? — в свою очередь, изумился он. — Нешто не знаешь, время какое? Время страдное, горячее. Господь батюшка погодку посылает, а я — лежать! Что ты, господи помилуй! Нет, ты уж будь милостив,
дай каких капелек, ослобони
грудь.
«Прощай, отец…
дай руку мне;
Ты чувствуешь, моя в огне…
Знай, этот пламень с юных дней
Таяся, жил в
груди моей;
Но ныне пищи нет ему,
И он прожег свою тюрьму
И возвратится вновь к тому,
Кто всем законной чередой
Дает страданье и покой…
Но что мне в том? — пускай в раю,
В святом, заоблачном краю
Мой дух найдет себе приют…
Увы! — за несколько минут
Между крутых и темных скал,
Где я в ребячестве играл,
Я б рай и вечность променял…
Однажды, перед вечером, когда Александров, в то время кадет четвертого класса, надел казенное пальто, собираясь идти из отпуска в корпус, мать
дала ему пять копеек на конку до Земляного вала, Марья Ефимовна зашипела и, принявшись теребить на обширной своей
груди старинные кружева, заговорила с тяжелой самоуверенностью...
и бедный юнкер с каждой минутой чувствует себя все более тяжелым, неуклюжим, некрасивым и робким. Классная
дама, в темно-синем платье, со множеством перламутровых пуговиц на
груди и с рыбьим холодным лицом, давно уже глядит на него издали тупым, ненавидящим взором мутных глаз. «Вот тоже: приехал на бал, а не умеет ни танцевать, ни занимать свою
даму. А еще из славного Александровского училища. Постыдились бы, молодой человек!»Ужасно много времени длится эта злополучная кадриль. Наконец она кончена.
Не глядя, видел, нет, скорее, чувствовал, Александров, как часто и упруго дышит
грудь его
дамы в том месте, над вырезом декольте, где легла на розовом теле нежная тень ложбинки. Заметил он тоже, что, танцуя, она медленно поворачивает шею то налево, то направо, слегка склоняя голову к плечу. Это ей придавало несколько утомленный вид, но было очень изящно. Не устала ли она?
— Это простуда; сохрани боже! не надо запускать, вы так уходите себя… может воспаление сделаться; и никаких лекарств! Знаете что? возьмите-ка оподельдоку, да и трите на ночь
грудь крепче, втирайте докрасна, а вместо чаю пейте траву, я вам рецепт
дам.
Два-три молодых офицера встали, чтобы идти в залу, другие продолжали сидеть и курить и разговаривать, не обращая на кокетливую
даму никакого внимания; зато старый Лех косвенными мелкими шажками подошел к пей и, сложив руки крестом и проливая себе на
грудь из рюмки водку, воскликнул с пьяным умилением...
Но другой кавалер старался помешать ему сделать это и всячески поворачивал и дергал свою
даму из стороны в сторону; а сам то пятился, то скакал боком и даже пускал в ход левый свободный локоть, нацеливая его в
грудь противнику.
Прибежала Шлейферша, толстая
дама с засаленными
грудями, с жестким выражением глаз, окруженных темными мешками, без ресниц. Она кидалась то к одному, то к другому офицеру, трогала их за рукава и за пуговицы и кричала плачевно...
Элиза Августовна не проронила ни одной из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во время ее отсутствия и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая лет пятнадцать покоилась рядом с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри своей души: «Теперь пора и мне выступить на сцену!» В тот же вечер, оставшись наедине с Глафирой Львовной, мадам начала рассказывать о том, как одна — разумеется, княгиня — интересовалась одним молодым человеком, как у нее (то есть у Элизы Августовны) сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает; как княгиня, наконец, пала на
грудь к ней, как к единственному другу, и живописала ей свои волнения, свои сомнения, прося ее совета; как она разрешила ее сомнения,
дала советы; как потом княгиня перестала сохнуть и страдать, напротив, начала толстеть и веселиться.
Всех этих подробностей косая
дама почти не слушала, и в ее воображении носился образ Валерьяна, и особенно ей в настоящие минуты живо представлялось, как она, дошедшая до физиологического отвращения к своему постоянно пьяному мужу, обманув его всевозможными способами, ускакала в Москву к Ченцову, бывшему тогда еще студентом, приехала к нему в номер и поселилась с ним в самом верхнем этаже тогдашнего дома Глазунова, где целые вечера, опершись
грудью на горячую руку Валерьяна, она глядела в окна, причем он, взглядывая по временам то на нее, то на небо, произносил...
За этим лакеем следовала пожилая
дама в платье декольте, с худой и длинной шеей, с седыми, но весьма тщательно подвитыми пуклями и с множеством брильянтовых вещей на
груди и на руках.
Великий мастер сказал мне приветствие, после чего я стала одним коленом на подушку, и они мне
дали раскрытый циркуль, ножку которого я должна была приставить к обнаженной
груди моей, и в таком положении заставили меня
дать клятву, потом приложили мне к губам печать Соломона, в знак молчания, и тут-то вот наступила самая страшная минута!
Больной с немою укоризною посмотрел на них, возвел глаза к небу, как бы
давая тем знать, где искать им утешение в их утрате, или же
давая понять, куда лежит его путь, затем набожно сложил руки крестообразно на
груди, вытянулся и закрыл глаза.
Плача на
груди матери, она не
давала ей в настоящее время повода для расспросов о причине, так как старуха думала, что они вместе оплакивают дорогого усопшего. Не знала Дарья Алексеевна, что ее дочь плачет вместе с тем и о похороненном ее счастье.
— Следует, по закону, безотлагательно… Тысячу рублей, говорят, исправнику-то
дали за это дело, — присовокупил секретарь. — Вот у меня где эта земская полиция сидит! — произнес он затем, слегка ударяя себя в
грудь. — Она всю кровь мою мне испортила, всю душу мою истерзала…